• Главная
  • Каталог
  • Авторские права
  • Контакты



    начале XX века трагедия коснулась России – были попраны все ценности, которые составляли её основу. В это страшное время был расстрелян помазанник Божий – император Николай II – вместе с семьёй. Он отрёкся от всего и хотел просто жить на родине с семьёй, но, видимо, растоптать честь царя большевикам было мало, и они отобрали жизнь. Настоящий роман повествует о воинском долге, преданности людей, которые не испугались, не смалодушничали, а остались верны Господу и Государю. Наряду с этим в нём разворачивается и личная трагедия царя и его жены Александры Фёдоровны, которая была доведена до такого отчаяния, что сожгла самое ценное, что у неё было – переписку с её любимым Ники. Письма превратились в пепел, впрочем, как в пепел обратилась и вся страна.




    Николай Владимирович
    Блохин

     

    ПЕПЕЛ

    роман


    Глава 1

    На громадной резной
    дубовой двери (а в Таврическом дворце все такие) висел прибитый ватманский
    лист, на котором значилось: «Всероссийская чрезвычайная комиссия по
    расследованию преступлений Царского режима».

    «Сюда», – полковник
    Свеженцев остановился и толкнул дверь.

    За дверью располагался
    весьма просторный кабинет с также резной мебелью, в центре которого стоял
    толстоногий длинный стол под красным сукном. Во главе стола в кресле вальяжно
    располагался толстолицый крупноносый и кучерявый господин, явно штатский, но в
    зеленом английском френче под горло. Нынче эта форма одежды называлась
    «полувоенной». Сей термин, как и многое другое в начавшейся новой жизни, весьма
    забавлял полковника Свеженцева. Он всегда думал, что все, кроме военного
    мундира, есть – штатское. И почему тогда всех носящих английский френч под
    горло не называть «полуштатскими»? Что же касается «многого другого»,
    забавлявшего его, то оно, разгонявшееся, все меньше забавляло и все больше раздражало
    и пугало. В его дороге с фронта забавного вовсе не было, а вот страшного –
    через край.

    Толcтолиций
    полувоенный-полуштатский господин улыбался в пол-лица, пребывая в прекрасном
    благодушном настроении, беседуя с сидящим рядом, через угол, человеком, явно
    другого свойства, чем он сам. Человек с отрешенным взглядом слушал вполуха
    хозяина кабинета, время от времени вскидывая на собеседника свои поволочные
    серо-зеленые глаза. Полковнику показалось, что эти глаза способны обратить в
    тоску все, на что вскидывались, но только не хозяина кабинета, чья улыбка
    обратилась в хохот, когда вслед за очередным вскидыванием тоски из серо-зеленых
    глаз рокотнуло сумрачным басом:

    – Я не боюсь шрапнелей!
    Но!.. запах войны и сопряженного с ней – есть хам-с-тво!

    Услышав такое, полковник
    Свеженцев оторопело застыл у двери. Что этот тип в глаза не видал шрапнели и
    вряд ли знает, что это вообще такое – было вполне ясно, да и ладно. Полковник
    Свеженцев три года ходит под шрапнелью и за собой знает точно, что шрапнели
    противника он боится. Три года он в войне, вступив в нее поручиком, и обо всем,
    что сопряжено с нею, знает не понаслышке, но причем тут «хам-с-тво», да еще с
    такой интонацией? С сим вывертом загадочной фразы прямой бесхитростный ум
    полковника совладать никак не мог. И, видать, сей загадочности в этой рыжей с
    крупными завитками кудрей голове – в преизбытке: ни свет, ни тьма, а некий
    таинственный сумрак…

    Продолжая хохотать,
    толстолицый поднялся и пошел навстречу вошедшему:

    – Рад приветствовать.
    По-видимому, вы тот самый полковник…

    – Свеженцев.

    – Вот именно… который
    сегодня должен прибыть.

    – Меня ввели в комиссию…

    – И вы зачем-то это
    введение приняли. Ну, да ладно, будем совместно искать, как говаривал один
    умный китаец, в темной комнате черную кошку, которой там вовсе нет, ха-ха-ха…
    Кстати, рекомендую, – хозяин кабинета сделал плавный жест в сторону вскинутых
    серо-зеленых глаз. – Великий наш поэт российский. Наши потомки, так сказать,
    завидовать нам будут, что в одно время с ним жили. А мы, так сказать, уже
    гордимся… Александр Александрович Блок, певец революции!

    Великий томно покачал
    головой:

    – Ну, уж, Исакушка, –
    затем назидательно поднял палец вверх: – Не только певец, но и – слушатель!
    Слу-у-у-шатель революции. Я как поэт… ищу душу революции. Она прекрасна.
    Делайте все, как я: всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слу-у-шайте
    революцию… О, как болезненно остро ощущал я гибель той революции… а ведь я
    приветствовал ее восторженно… Но – терпение!.. – назидающий палец полез еще
    выше. – Гневной зрелости было долго ждать, и вот – дождались, созрела злоба
    народная... – тонкие губы таинственно улыбались, серо-зеленые глаза были
    полуприкрыты и весь облик Великого излучал загадочную недоступность.

    Полковнику Свеженцеву
    стало тошно и как-то не по себе. Он не испытывал болезненных ощущений от гибели
    той гадины, которую означенный Великим назвал «той революцией», он был тогда
    среди тех, кто и прихлопнул ее, хотя ему едва минуло пятнадцать лет.

    В той кровавой оргии,
    что устроили повылазившие из нор-логовищ «ревпевцы» под восторженные песни их
    подпевал и всякого рода «слу-у-ушателей» он потерял отца – городового одного из
    Пресненских околотков, убитого сзади трубой пьяным «ревпевцом». Сам москвич,
    пресненский житель, он, гимназист-выпускник, ничего не понимал: что вдруг
    случилось, откуда, почему, зачем и за что?! Правда, порознь и скопом, всей
    своей гимназической бражкой они льнули ко всем студенческим сходкам («старшие
    братья»!), млели от их свободомыслия, млели от собственной причастности к
    свободомыслию: двустишие сам, помнится, сочинил, а «старшие братья» одобрили:

     «Оно свободы никак
    не усвоит,

    Оно от свободы –
    городовоет…»

    Отец, помнится, был
    страшно озадачен и ошарашенно смотрел на сына: «Неужто это ты?..». Ясное дело,
    что «Оно» – это то, на страже чего стоял его отец, где все не так, все не так,
    все не так, а главное городовойство от свободы... И вот вдруг – повылазило.
    Откуда, почему, зачем и за что?!

    Его отец – честнейший из
    честных, добрейший из добрых, всей Пресней уважаемый, строгий усами и
    зычностью: «А ну, шпанята, ко мне! Хрумкать леденцы будем! На всех хватит! В
    ваши годы леденцы не сосут, а – хрумкают». И его сзади – трубой!..

    Убийцу он догнал, и его
    же трубой прикончил, это оказался один из «старших братьев», а на напарнике его
    остыл, тот ползал перед догнавшими его и выл:

    – Помилосердствуйте,
    православные!.. бес попутал, Шмуль-аптечник пятерку дал, иди, говорит, бей
    витрины, бей «фараонов»!

    – Шмуль?! Ты на Шмуля не
    кивай, за свое отвечай!

    Пощадили тогда воющего
    напарника…

    – А что из моего
    последнего вам нравится? – послышалось как сквозь пелену рокотанье.

    – Ничего, – выдохнул
    Свеженцев.

    – Как?! – серо-зеленость
    вскинулась удивлением.

    – Да не читал я ничего
    вашего, ни первого, ни последнего!

    – Сашенька, да
    успокойся. Он же с фронта, а не с вашей поэтической сходки, – говоря это,
    хозяин кабинета пристально глядел на полковника, больше не улыбался, и глаза
    его были изучающе-размышляющими. – Кстати, полковник, как добрались?

    – С проблемами.
    По-моему, после 1 марта* расписания поездов не существует. Никакие
    мандаты-литеры не существуют, у кого кулаки больше и оружие посерьезней – тот и
    едет. Одного в вагоне собственноручно пристрелил. Это был первый выстрел моего
    «Парабеллума 08», я ведь артиллерист, тяжелыми орудиями командую.

    – Как?! – хозяин
    кабинета деланно-укоризненно покачал головой и улыбнулся притом лишь слегка. –
    Мы тут, так сказать, бескровную устраиваем, а вы, член, так сказать, ВЧК, в
    поезде пальбу, самосуд устраиваете?

    – Я, простите, как
    военный человек обязан это делать! Устраивал защиту пассажиров от бандита… да
    нет… не бандита, он – отморозок: бешеную собаку не выводят к суду присяжных, ее
    пристреливают. Как только что отметил Александр Александрович, созрела злоба,
    дождались…

    «И тот пощаженный
    напарник убийцы отца, созревший, теперь – не пощадит, » – вот так додумалось
    сказанное.

    – Да это же прекрасно,
    господин половник! Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, – хозяин кабинета
    вновь улыбался, уже вполне снисходительно. – Только надо не пристреливать, а –
    на-пра-влять, направлять злобу в нужное, так сказать, русло. Александр
    Александрович, тогда, в пятом году, в своих необыкновенных стихах очень четко
    определил – куда. В его стихах такой заряд ненависти к змеиному лику
    самодержавия, к прогнившему хлеву сытых и господствующих, ко всей старой скуке
    и к утробно-гнилой жизни, что-о-о!.. И вот – направили, и той России больше
    нет!

    – Да, России больше нет!
    – рокотнуло внезапно, и вздыбленная серо-зеленость из-под тонких век уперлась в
    полковника, и никакой томности-сумеречности там и следа не было. – То есть нет
    того, что мы называли – Рос-си-ей!.. Содержанием всей жизни становится
    Всемирная революция, во главе которой встанет новая Россия!.. Мы так молоды и
    сильны, что в несколько месяцев совершенно поправимся от 300-летней болезни.
    Наша демократия обладает непреклонной волей. Но! – теперь серо-зеленость пылала
    яростью, – тот больной, давно гнивший – теп-перь он издох!! – будто залпом из
    тяжелой пушки ухнуло. – Но он еще не похоронен, смердит, толстопузые мещане
    злобно чтут дорогую им память трупа…

    Фраза внезапно прервалась
    звуком, похожим на пушечный выстрел – это Свеженцев по столу кулаком грохнул:

    – Я чту дорогую память…
    и не трупа! Рано хороните!

    Артиллерийский взгляд
    прямой наводкой вмиг погасил полыхание серо-зеленой ярости.

    «Боже, куда меня
    занесло…» – тоскливо подумалось сразу после выкрика, и артиллерийский взгляд
    упал на сукно.

    – Интересно, как вас
    занесло в нашу ВЧК? – участливо, но с несколько ироничной улыбкой спросил
    хозяин кабинета.

    – Да, давайте конкретно.

    – Да, давно пора.

    – Простите, как вас?..

    – Машбиц моя фамилия,
    ударение на «а», Ицхак Борисович.

    – Так вот, – полковник
    так и не произнес ни фамилии с ударением на «а», ни имени и отчества, – я по
    поводу писем… ну… переписки Царской, где фигурирует этот…

    – Кто, простите?

    – Гришка. Я был
    свидетелем его гулянки в «Яре», в Москве. Это ужас, что он с женщинами творил,
    что орал… Царь, который приблизил к себе такого, не имеет права править!..

    И тут хозяин кабинета
    разразился таким сочным хохотом, что полковника отшатнуло.

    – Бр-раво! – воскликнул
    хозяин кабинета, сожалея в тот момент только о том, что нельзя одновременно
    хохотать и говорить… – Ве-ли-ко-лепно! А мы-то, дурачье, старались,
    оглядывались… ха-ха-ха, – прорвался хохот сквозь тираду, – а тут –
    новоиспеченный в окопах полковник молоденький решает, ха-ха-ха, имеет право
    править его Царь или не имеет! Не имеет, – хохот обвалом обломился…– Точнее, не
    хочет, не захотел управлять полковниками, решающими в перерывах между
    стрельбой, имеет ли Он право править.

    Изрядное усилие приложил
    хозяин кабинета, чтобы вновь не расхохотаться. Усилие изрядное и серьезное. С
    чего вдруг понесло? Сам себе был поражен. Выдержка, выдержка и еще раз
    выдержка. Такая игра, такие задачи, а тут! Ну, дурак мальчишечка, полковничек
    27-летний… но отчего-то вдруг захотелось уничтожить его, уесть, чтоб мордой в
    дерьмо, показать, кто ты (вы все!) есть, услышать в ответ хоть какое рявканье…
    да пусть за пистолет схватится, у меня он тоже есть! Вот наваждение…

    – Вы ведь приветствовали
    отречение, не так ли, полковник?

    – Ну-у…

    – Блестящий ответ!

    – Да перестаньте вы! Да,
    я приветствовал конкретное отреченье в пользу конкретного нового монарха.
    Монарха!

    – Ну, а его-то вы своим
    окопным решением одобрили? – сдержался, вопрос сопроводился только гмыканьем,
    но не хохотом.

    – Да, но я никак не
    ожидал…

    – Блестящий ответ. А
    теперь ожидайте Учредительного собрания. А оно изберет республику. А вообще-то,
    хватит о том, чего будет потом. Итак, о письмах. Так что вы хотели-то?

    – Прочесть и
    публиковать.

    – А зачем? Обличать уже
    ушедшее?

    Свеженцев слегка
    смешался. А действительно, зачем? И получалось так, что всего лишь затем, чтобы
    задавить клокочущую ярость от лицезрения гульбища этого… От лицезрения
    преступных писем… задавить? А может, еще больше растравить? Тогда, вернувшись
    назад на фронт в свой дивизион, месяц в себя не мог прийти, все из рук
    валилось, солдаты его не узнавали. А если б еще, в довесок, письма
    полицезреть?..

    – Я хочу видеть
    переписку! – проговорил полковник тоном, каким приказывал солдатам: «К
    орудиям!»

    – Извольте, – и с
    замершей на пухлых щеках ухмылкой хозяин кабинета извлек из ящика стола и
    поставил на сукно деревянную шкатулку, площадью с пол-ученической тетрадки, а
    высотой дюйма два.

    – Что это?

    – То, что вы просили.
    Двести писем. Все, что было в моем распоряжении, все здесь.

    Зыркнув недоуменно на
    ухмыляющегося Машбица, полковник открыл шкатулку. Она доверху была наполнена
    пеплом. Белым. Такого пепла он никогда не видел. Пепел от бумаг – черный.
    Свеженцов поднял глаза на хозяина кабинета. Тот, хоть и сам не лыком шитый,
    однако поежился, с непредсказуемостью фронтовиков он уже имел дело. Но тут же и
    успокоился, не даром, что не лыком шитый. Пожал плечами.

    – Да, господин
    полковник, это единственное применение и судьба этих писем с позиции нашей ВЧК…

    – Пойду я, Ицхакушка, –
    устало вздохнул вдруг Великий. – У меня через час встреча с Набоковым. Нужно
    кое-что обсудить об Учредительном собрании.

    – Иди, Сашенька, иди.
    Набокову – ревпоклончик. Учредиловка – это нынче – у-у! Учредильничайте, – и на
    этот раз сдержался, не рассмеялся.


    Глава 2

    – …Да и увы, господин
    полковник! Публиковать эти письма было никак нельзя, можете сколько угодно
    расстреливать меня своими тяжелыми крупнокалиберными глазищами. Это я у Блока
    набрался, прошу прощения. Если б мы их опубликовали, то авторам бы этих писем
    уже сейчас молиться начали бы, как святым, а нас, кстати, и вас, через
    повешение обратили бы вот в это, – хозяин кабинета указал мясистым пальцем на
    шкатулку. – Вот так. Что же касается персоны, которая вас так мучает, то о ней
    там весьма мало, там они просто сообщают друг другу, что просят у сей персоны
    молитв.

    – Да какие от него
    молитвы! Что он тогда про Царицу орал! Жаль, что не я его убил, а мог тогда… На
    Благовещенье гулял! Уж два года прошло, а перед глазами это гульбище стоит.

    – Ну а вас-то чего на
    Благовещенье в «Яр» занесло? Хотя, конечно, коли отпуск, да деньги есть, как же
    без «Яра»?

    – Это мое дело…

    – Вне сомнения, делайте
    его дальше. Значит, говорите, убить его хотели? Можете это сделать сейчас.
    Адрес есть. Вот он.

    Теперь в глазах
    полковника ничего, кроме недоумения не было.

    – Не понял.

    – Сейчас поймете. И –
    шрапнельку в сторону, готовьте береговые орудия, двадцатидюймовые… Настоящая
    фамилия его – Фунфыриков. Актер. А фамилия точно из Гоголя, не правда ли? Уж не
    знаю, кто и как его наградил, но – Фунфыриков, на самом деле. Сволочная
    спившаяся морда, но спившаяся как бы не окончательно. Термин «спившаяся морда»
    не терпит рядом с собой никаких «как бы», но в данном случае – исключение, как
    исключение его фамилия. Играл эпизодические роли, в основном алкоголиков, и как
    играл! Очень специфическая морда лица… загримировать можно под кого угодно – от
    князя Мышкина до Квазимодо. А он, как мастер, вытянет и Мышкина и Квазимодо.
    Карьера не состоялась по причине крайнего сволочизма характера, пьянства и плюс
    – патологический бабник. Все три качества он и должен был продемонстрировать в
    «Яре» в позапрошлое Благовещенье. Судя по вашей реакции, продемонстрировал
    блестяще. Главная трудность в подготовке была в том, что память, подлец, почти
    всю пропил, а памяти надо было много. Все фотографии, кто за столом с ним
    будет, ему показали, вроде запомнил, а после пяти стопок (на репетиции) начал
    путать, мерзавец. Правда, на самом спектакле до тридцатой стопки держался,
    путать начал после тридцать пятой, когда уже невменяем стал. Ну, «по сценарию»,
    оно так и предполагалось. Вы его, видимо, где-то на двадцать пятой застали, как
    раз тогда ему врать про Царицу положено было, кондиция позволяла. Вообще-то,
    его память, когда не пропита была – это же сто Цезарей! Сначала, на
    предварительной беседе, ерепенился: мол, про Царицу слова плохого не скажу.
    Перестал ерепениться, когда я перед ним на стол мешок денег вывалил – всегда
    решающий аргумент против любой ерепенистости. Он, оказывается, в тринадцатом,
    на Романовских торжествах в Москве (он москвич) на каком-то приеме «Боже, Царя
    храни!» солировал. Бас у него, да еще какой!.. талантами не обижен. Ну и Царице
    тогда особо глянулся, может и оттого, что в самом деле похож на того персонажа,
    которого в моей пьесе в «Яре» играл. Она ему медальончик серебряный подарила со
    своим изображением и лично собой связанный шарфик темно-синей шерсти. И, доложу
    вам, здорово связан! Царица, тире, мастерица, ха-ха-ха!.. А ободочки к шарфику
    кто-то из Царевен вязал, и на шарфике буковки белые, вязанные – клеймо фамильное:
    «О.Т.М.А.» – Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия. У меня с этим клеймом тоже
    вещица имеется, в Ливадии в двенадцатом на благотворительном базаре покупал, у
    Царицы покупал! – хозяин кабинета развел руки в стороны и рассмеялся. Что
    творилось с полковником по мере пояснения – он видел, и это его еще более
    раззадоривало. – Салфеточка с вышивкой всегда при мне. Оч-чень ценю и оч-чень
    храню, ха-ха-ха! А тот медальончик Царицын и шарфик всегда при нем были, то
    бишь, при актерике Фунфырикове; чего он только не пропил, своего и чужого, а
    эти подарочки хранил, держался.

    На представлении был в
    шарфике и, согласно моему тексту, орал: «Во, Мамка мне связала!», и это было во
    истину так, ха-ха-ха! А на репетиции говорю ему: сморкнись в шарфик, так он ни
    в какую. Я ему на стол еще полмешка красненьких, но так и не уговорил. Ну да
    ладно, свое отработал. Человека, которого хочешь использовать, нельзя ломать,
    сломанный человек ни на что не годен. Человека надо над-ла-мы-вать, надломанный
    пьяный русский способен на все…

    Нет, не заменилась
    шрапнелька двадцатидюймовыми снарядами берегового орудия, растаяла в глазах
    всякая твердость. И не только в глазах, кости стали ватными, мышцы – студнем,
    мозг – пуст, сердца не чувствовалось. Полковник Свеженцев начал сваливаться со
    стула, и свалился бы, не подхвати его вовремя хозяин кабинета, гражданин Машбиц
    Ицхак Борисович.

    – Э-э, полковник!.. Экие
    вы все… стрелял бы себе из своих тяжелых, чего в Комиссию полез!..

    – Зачем вы?.. –
    прохрипел полковник.

    – Зачем вам это говорю?
    – перебил хозяин кабинета. – Ай, какие мы нервные! Все фронтовые артиллеристы
    такие? Бедная наша артиллерия.

    – С артиллерией все в
    порядке, – часто и глубоко дыша, полковник приходил в себя. – Зачем вы это
    делали?!

    – А у меня, извините,
    директива была. Устная директива, и ни кого-нибудь, а тогдашнего Верховного
    Главнокомандующего, Великого Князя Николая Николаевича: любой ценой порочить
    того, кого вы Гришкой назвали. По-моему, получилось, а? Соизволите в обморок
    упасть? Нашатырчик не требуется? Вздумаете за пистолетик схватиться, я и это
    проходил, у меня тоже имеется, и ежели на вскидку, кто вперед, то вам до меня,
    как до Луны, только дернитесь, во лбу пулю будете иметь… И чего вдруг такая
    реакция, коли сами жаждали отречения? Радуйтесь! Революция – это грандиозный
    спектакль, одну из малюсеньких сцен которого вы изволили наблюдать в «Яре» на
    позапрошлом Благовещеньи, в качестве зрителя. А спектаклю, извините, актеры
    надобны, вроде Фунфырикова и Сашеньки Блока, ну и – ре-жис-се-ры!.. – щекастую
    физиономию расперла издевательская улыбка. – Оставайтесь-ка, милейший,
    зрителем, и – аплодируйте! Недавно я еще одну директиву выполнил, и тоже –
    устную: был вынут из могилы и сожжен труп столь ненавистного вам персонажа.
    Зрелище было достойно грандиозности всеобщего спектакля. Кстати, пепел с того
    кострища тоже белый почему-то, как в этой шкатулке.

    – Шкатулку я заберу.

    – Ой, да и на здоровье!
    А завтра можете быть свидетелем еще одной сценки всероссийского спектакля:
    похороны «жертв революции» под сопровождение «Вы жертвами пали…» Ну и, как вы
    догадываетесь, режиссером опять я. Беда, что жертв мало, особенно в «Царском».
    Убитые городовые не в счет, хотя их очень много, но… туда и дорога…

    – Городовые?! За что?!

    – Что, опять
    нашатырчику? Как это за что? Они же против революции, они олицетворение старого
    мира! Ну и понятно, революционным трудящимся и солдатским массам это не по
    нраву. И здесь режиссеры бессильны перед реакцией публики, – хозяин кабинета
    картинно развел руки в стороны. – И, скорее всего, их будут еще долго
    отлавливать и, увы, убивать.

    – Но городовой – это
    никак не олицетворение! Это страж порядка, охранитель мирных жителей!..

    – Толстопузых мещан? Им
    скоро тоже достанется, как и кое-кому из офицерского корпуса. А наших, увы, но
    к счастью, мало пало в борьбе роковой. Всего шесть человек нашли. Угорели,
    бедолаги, в подвале магазина, спьяну. Пришлось подыскивать для кворума… Нашли в
    морге покойницу-кухарку, ну и на Казанском кладбище пришлось выкопать то, что
    осталось от давно похороненного стража (а он оказался из тех, кто в пятом бунт
    в Питере подавлял, ха-ха-ха!). А похороним мы их на лужайке в Александровском
    парке, прямо под Царским кабинетом, то бишь, бывшим кабинетом бывшего Царя.

    Ну, а теперь, что ж, не
    смею, так сказать, задерживать. Скатертью, так сказать, дорога. О!.. Я вот тут
    все думал, как бы обозвать сотрудников нашей ВЧК, чтоб профессионализм звучал,
    ну вроде как: жестянщик, токарь и т. д. И придумал. Мы – че-ки-сты! Букву «В»
    лучше опустить, она дисгармонирует. Эдакое нависающе шипящее: чекисты! Вам,
    увы, им не бывать. Ну, и, надеюсь, что в этом кабинете мы видимся в последний
    раз. Деятельность в ВЧК тяжела для тяжелой артиллерии.

    Глава 3

    Тоска, пустота,
    безысходность – эти три злодейки ползали в душе полковника Свеженцева, когда
    брел он назад к вокзалу. И непогодилось под стать этому ползанью: мело и
    морозило так, будто не конец марта, не середина Пасхальной недели, а середина
    января, под Крещение.

    «Зритель… действительно
    – театр, и двери заперты, не убежать. А со сцены уж по зрителям стрелять
    начали. Эх, подвести бы к этому «театру» полк РГК…»

    – Ваше Высокоблагородие,
    Ваше Высокоблагородие…

    Остановился, обернулся
    на голос. Перед ним стоял рядовой Хлопов, заряжающий из четвертого дивизиона,
    тоже москвич, четыре месяца тому назад тяжело раненый.

    – Христос Воскресе!

    – Воистину Воскресе!
    Здорово Хлопов. Рад видеть тебя. Вылечили?

    – Так точно. А вы, чаем,
    не заболели? На вас лица нет!

    – Пытаюсь
    выздоравливать. Когда обратно в часть?

    – Никогда. Демобилизован
    по полной, с пенсионом. Ходить, печь топить могу, а воевать – нет.

    – Ну и Слава Богу, что
    отвоевался. Езжай домой, в Москву нашу, матушку, отцу помогать дыни выращивать,
    да самому детей рожать, а то за войну Москва отощала населением.

    – Нет, Ваше
    Высокоблагородие. Дыни я уже отвыращивал, а детишек рожать и не собираюсь, я в
    монахи подаюсь.

    – Чего?! Да ты что?!

    – А что это вы так? А
    чего ж тут такого-не такого, в решении таком? Я не семейный, обязанностей
    кормить кого-то у меня нет – родитель мой сам пол-Москвы прокормит. А решение в
    ангельском чине жизнь окончить, чего ж тут, чтоб вскидываться эдак, будто я
    объявил, что в разбойники подаюсь?

    – Да это я так… никто
    еще мне такого решения за всю мою жизнь не объявлял. Так, с чего это ты
    все-таки?

    – А Григорий Ефимыч,
    старец святой жизни, зверски убиенный, меня благословил, когда лазарет наш
    посещал, а Царица-Матушка благословенье сие монаршей своей волей утвердила. Эх,
    попались бы мне сейчас, пока еще не монах, убийцы его, самолично б пополам
    разорвал!

    Полковник Свеженцев
    вздохнул и, глядя себе под ноги, сказал:

    – Ну ладно, давай в
    монахи, а я прямо сегодня – в полк.

    – А вот и нет, Ваше
    Высокоблагородие. Вам тоже надо особое в жизни решение принимать: нашего полка
    больше нет.

    – Что?!

    – Вот то самое. Я прямо
    сегодня, час назад, расстался с земляком моим, командиром орудия моего.

    – Зубиным?! А он-то как
    здесь?

    – А вот так. Сразу после
    вашего отъезда… А правда, Ваше Высокоблагородие, что вас в эту комиссию
    назначили?

    – Правда, но я из нее
    вышел.

    – Слава Те, Господи! Ну
    так вот, Приказ №1 притащили из этого совдепа, а в приказе том… ой, ну, в
    общем, армии конец. Пока вы там были, приказа этого полк не видел и не слышал,
    ну а как уехали… преступления Царского режима расследовать, тут-то наш полк и
    расследовали. Зама вашего, которого вы за себя оставили, убили…

    – Серого?!

    – Да, подполковника
    Серого убили, Царство ему небесное. Зубин, который против всего этого был, едва
    ноги унес. Ну и собралась шайка этих… депутатов с каждого дивизиона. А больше
    всех изголялся командир нашего, капитан Снычев, то он ведь Серого-то убил. Ну,
    его и избрали в командиры нашего артполка РГК вместо вас. И постановила эта
    шайка, то бишь, ревсовет, грузиться и – в Питер, на защиту революции. Так что
    скоро наши снарядики десятидюймовые будут по Невскому летать, революцию
    защищать. Не приведи, Господи, застать.

    – И… и куда ж мне
    теперь? – полковник Свеженцев впервые в жизни по-настоящему растерялся.
    Выслушивать словесные издевательства от полуштатского во френче, это совсем не
    то, что услышать о развале вверенного тебе полка, солдаты которого стали теперь
    бандитами, защитниками спектакля, срежессированного полуштатскими во френчах. А
    и то: разве может не развалиться полк, коли нет уже Того, Кто тебе этот полк
    вверил?..

    – Вы, Ваше
    Высокоблагородие, лучше в штаб округа идите, хотя… как мне сказал земляк мой,
    Зубин, там тоже совдеп правит, но… но хоть не пристрелят сразу.

    «А ведь Пасха! Светлая
    идет!» – всплеснулось вдруг в совсем сникшем сознании полковника Свеженцева.
    Всплеснулось ни с чего, само собой, вспомнилось нечаянно. Всем, чем угодно,
    занята ноющая тоской душа, но только не тем, что – Праздников Праздник на
    дворе!

    «Рас-сле-дователь, твою
    раз-так…»

    Последняя фраза, почти
    вслух проскрежещенная, тоски резко поубавила.

    – Слушай, Хлопов, а
    почему звона не слышно? Ведь звонить должны – Светлая! Помнишь, как у нас в
    Москве?

    – Эк, сравнили! То ж –
    Москва! Разве ж от такого вот Таврического будет должное звука отраженье? Да
    если он еще этой шушерой набит. Эх, пушечку б мою щас сюда, да по шушере! Во
    звон был бы, почти как в Москве…

    Тут полковник, не
    сдерживаясь, громко расхохотался:

    – Ну, тогда тебя в
    монахи точно не возьмут!

    – Почему? По полному
    чину покаяние совершу и – хватит. Это ж все одно, что в бою против германца, а
    это – хуже германцев. Ну, эпитимью наложили б… А вообще-то – нет, этих
    пострелять, а с остальными что делать? Никаких снарядов не хватит. Да и
    приказать некому, а Государь этого никогда б не приказал. Снарядами назад мозги
    не повернешь. А пушечка моя этих таврических сейчас защищать едет. От кого
    только? Ну да ладно… Эх, стоишь, бывало, на Маросейке, около Николы Кленникова,
    а звук переливчатый – и от стен, и от мостовой, и от неба – он и стоит, он и
    рассыпается зернышками-звучиками. Где ни встань, отовсюду – перелив, потому как
    все намолено – и стены, и мостовая, и небо. Все особое, московское, древнее,
    доброе… Воздух наш московский сам знает, когда звук остановить надо, когда
    цельным туда-сюда вдоль улицы погонять, а когда дробинками сыпануть... А
    колокола? Где еще такие колокола, как в Москве? А висят как? Один на уровне
    головы, а другой – в ста аршинах над землей. И все со смыслом: то вместе
    ударят, то порознь, с хитрецой, звуки то друг на друге сидят слоенкой, а то
    р-раз – и рассыпаются… А щас, говорят, и там то же, что и тут. И Москва в
    разнос пошла. Уж скорей бы в монахи, чтоб не видеть этого ничего, хотя от
    нынешнего времени, видать, нигде не спрячешься, везде достанут. А и плевать!
    Мне теперь, Ваше Высокоблагородие, ничего не страшно, потому как три месяца
    целых семью Государеву через глаза и уши свои многогрешные впитывал в лазарете
    Ее имени Величества Государыни-Царицы нашей Александры. А Ее образ вместе с
    образком, Ею даренным, в сердце до смерти запечатлен, нет у меня теперь сердца
    без присутствия в нем Государыни Александры. Одним воздухом с Ней подышишь и –
    никакая боль не чувствуется, а в душе одна радость… ну, как же ее назвать-то?
    Ох, уж словеса наши тусклые…

    – Безотчетная, – буркнул
    полковник, глядя себе под ноги.

    – Ох, точно! Какой уж
    там отчет. Эх, Ваше Высокоблагородие, а не икалось вам там, у батарей наших,
    где-то месяца три с половиной назад? А вспоминал я вас тогда, на койке своей
    лежа, ох, вспоминал! Словеса ваши вспоминал к нам, солдатам, обращенные:
    сначала, мол, надо эту германку-интриганку из дворца изгнать, тогда и германца
    на фронте погоним. А мы слушали. Дослушались. Царство Небесное подполковнику
    Серому и иже с ним. Уж, простите… А у меня вот такая мыслишка возникла, когда
    вышел я, отремонтированный, из стен того чудо-лазарета: эх… вот чтобы все
    солдаты и прочие всякие жители российские были бы ранеты как я и чтоб каждый из
    них через Царицын лазарет бы прошел, пусть хоть на минуточку, чтоб поглядел
    хоть на Нее вблизи, на германку-интриганку… Эх, прости, Господи!.. Чтоб слово
    Ее к себе обращенное услышал, чтоб перевязочку раны твоей душевной, вкупе же и
    телесной, Она тебе сделала, чтоб подарочек обязательный из Ее ручек получить (а
    образок или крестик обязательно Сама наденет), чтоб от Супруга Ее августейшего,
    рядом стоящего, слово ободряющее напутственное услышать! Вот и снова явилась бы
    тогда не Империя с этими таврическими, а Святая Русь! А таврические сами б
    сгинули за своей ненадобностью. Эх, словеса наши тусклые…

    Ну, а когда ехал я в
    лазарет-то с такими же как я, сам еще не зная, куда еду, куда попаду, лукашка
    по мне очень грамотно артподготовку провел из всех своих тяжелых: и чего только
    не наслушался... Главное, что Царица спаивает Царя, специально спаивает, чтоб
    всех нас ранетых живьем поесть, чтоб, значит, германцам фронт открыть. А
    подружка ее, Вырубова, уж так осатанела, что половину уже поела, нас, вот,
    ждет. И когда узнал я, куда меня привезли, струхнул, посерьезу струхнул, зря
    смеетесь! Ну, думаю, сейчас войдет Она и сначала загерманит, заинтрижит, а
    потом съест, а кости Вырубова сгрызет. Но вошла другая. Ох, я обрадовался! Вижу
    – простая русская баба, санитарка, из деревни явно, веселая, добрая, болтливая.
    Она меня и перестелила, и повязку поменяла, и все спрашивала: не больно ли? Ты,
    говорит, милок, говори всегда, чего тебе нужно, не стесняйся. Эх, думаю, да
    чего ж мне тебя стесняться-то… А она вдруг засмеялась и говорит: «А я знаю,
    чего ты хочешь – закурить! Вас, курящих сразу видно, когда вы этим страдаете.
    Сейчас сбегаю, принесу». И убежала. А я у соседа спрашиваю: «Браток, а ты лично
    Вырубову видел тут? Я про нее такого наслышан!» А он хохочет: «И ты ее видел! Это
    она с тобой полдня возилась, а теперь за куревом тебе побежала». Не успел я в
    себя прийти, как тут и входит Она. Сама. В сестринском одеянии. И прямо ко мне.
    И первый вопрос Ее ко мне: больно? А я гляжу на Нее, оторваться не могу, и
    чувствую: не стало больно. Рукой по лбу меня погладила и – уснул я. Ну, так,
    сонного, меня и повезли на каталке, рану мою промывать. Глаза открываю и вижу
    Ее… Эх, словеса наши тусклые!… Чуть не сказал, что идет ей сверх меры
    сестринское облачение. Да ерунда! Ей все идет. Но, эх… промывает она мою
    грязную кровавую рану, улыбается мне, как мать – дитяти, и вот тогда токо до
    меня дошло, что есть такое сестра милосердия, что звук сей значит: сестра
    милосердия. Вижу я, стоит передо мной Всероссийская наша Сестра Милосердия,
    всем нам, гадам ползучим, готовая наши раны уврачевать, а мы… И вот тут слезы
    из меня полились, вот уж и не думал, что они вообще во мне остались. Остались…
    Она спрашивает: что, больно? Больно, говорю, за душеньку мою больно. А она
    улыбается. У нас, говорит, и душеньку есть кому лечить, сегодня как раз обход
    батюшки, и Дары при нем, и очистишься, и Тела и Крови Христовой вкусишь.
    Промыла мне рану и в лоб поцеловала… Батюшка точно пришел, я уж на своем месте
    лежал. Батюшка смирный такой, тихий, я опять же удивился, думал, придет такой,
    сам из себя, громкий… И, знаете, а ведь это была моя первая настоящая исповедь
    за всю жизнь, я ж ко всему этому относился так… абы как, «окамененное
    нечувствие» – так мне мое душевное нутро сей батюшка объяснил. А исповедовался
    в одном ведь только грехе, об остальных и не вспомнил, остальные батюшка так,
    общеисповедально перечислил… а грех тот один: как я, царский солдат,
    Царя-батюшку да Государыню, да все Их Семейство последними словами поносил да
    безвинных их во всех наших бедах винил,.. да смерти им желал, грехом это не
    считая… Понимаете, да?

    Глава 4

    Еще бы не понимать было
    полковнику Свеженцеву! Именно этот грех он никогда и за грех не понимал, и в
    последней своей исповеди в Великий Четверг, на которую едва уломал его поп
    полковой, даже и не вспомнил о своем отношении к бывшим носителям Верховной
    власти, которым присягу давал. И получается не исповедь, а – «в суд и
    осуждение», хотя это всегда были для него только слова, ничем не
    прочувствованные. А на исповедь уломлен был попом полковым только призывом
    «быть примером для нижних чинов». Пример показал, пошел под епитрахиль первым,
    пробубнив чего-то стандартно-традиционное, сейчас уже и не помнится – чего.
    Подготовка к Пасхе на батареях состояла в ожидании крашеных яиц, куличей и водки
    от командования и тепла и солнца от Господа Бога. А на бруствере 16-й батареи
    выложили камнями: «Х.В. 1917 СВОБОДНЫЯ ГРАЖДАНЕ»…

    – Слушай, Хлопов, да что
    ж это за погода? Такой вьюги и на Сретенье не было!

    Хлоповские глаза
    приблизились к полковничьим:

    – Ну а как же, Ваше
    Высокоблагородие? Ветерочком посев, в закромах – вьюга... Разметает закрома. Я
    когда батюшке грех свой ропотный выложил, гляжу, а он ровно как улыбку прячет
    …. С чего это, думаю. А он и говорит, что грех сей у него исповедовали все тут
    лежащие, после того, как Царицу увидали и пообщались с Ней. Многие – со
    слезами, а у меня слез на исповедь не было, одна злость на себя и растерянность
    какая-то… Эх, словеса наши тусклые… Ну, когда германские еропланы первый раз
    увидел, когда они на нас из облаков свалились, меньше растерян был. И вот стал
    я за Царицей наблюдение вести: каждый жест Ее, каждый взгляд, каждое слово Ее
    ловить, все, чем веет от Нее, впитывать старался – знал ведь, что все это
    счастье на чуть-чуть, вроде чуда-сказки, которое скоро кончится. А оно вона как
    кончилось… И как Она с каждым раненым говорит, как с Супругом, когда Он изволил
    нас посещать, с Григорием Ефимычем… Тот при мне один раз только приходил, а его
    приход для меня чудом обернулся. Нога вдруг хужеть стала, а Царица как раз мне
    ее перевязывала, а боль жуткая, хоть вой. А я к тому времени узрел, что Она
    постоянно шепчет что-то: что бы ни делала и с кем бы не разговаривала, а губы
    едва-едва шевелятся, не шевелятся даже, а так, вздрагивают – никому не
    углядеть, кроме такого наблюдателя, как я. И вот, лицо Ее совсем рядом, губ
    движение заметней… полчаса со мной возится, дочка, царевна Татьяна, ей
    помогает, ну и, понятное дело, все эти полчаса губ движенье Ее не
    останавливается… Набрался духу, спрашиваю: «Ваше Величество, вот Вы все время
    шепчете, уж простите, Христа ради, что углядел». А Она (перевязывать уже
    окончила), села ко мне на койку, наклонилась, улыбается и говорит: «Правда
    твоя, солдат…точно, что шепчу… молиться пытаюсь, есть молитва такая, всем
    известная и самая простая: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя
    грешную», – это мне настоятель Андреевского Собора в Кронштадте, батюшка Иоанн,
    почивший, рекомендовал. Десять лет назад это было. И говорил: «Старайся
    погрузиться в эту молитву – и все тяготы-заботы разрешатся». Стараюсь, шепчу да
    шепчу молитовку, а мало получается, и тяготы-заботы все прибывают. Такова,
    видать, воля Божья. А хоть и мало получается, но… если б не шептанья мои –
    раздавили б тяготы…» И так доверительно глядит, в пору было б заплакать, а в глазах
    Ее – ну прямо вижу великость тягот, что несут, несут все они, на наши гадючьи
    укусы не взирая!.. И еще вижу, как они погружены в то, что я и Она шептаньем
    назвали. Не шептанье это никакое, а настоящая, в душе сидящая молитва… всем
    попам, которых знаю, вместе взятым со всей их паствой, и близко недоступная!
    Она и тут, на кровати моей сидит, и тут же где-то в вышине небесной пребывает.
    И у Государя такие же глаза. Глядит Он на тебя, слушает, руку жмет, говорит и,
    как бы это… Эх, словеса наши… Ну, Его вроде и нет тут, с тобой говорящего. Он –
    везде, думы-тяготы несметные Его одолевают, а Он – их. Глядишь в такие глаза, и
    надо б… себя забыть, жить только для Него, а мы…

    Я вот тогда, когда
    сидела Она на моей кровати, понял, что есть такое, страшная фраза из Писания:
    «Не прикасайтесь к Помазанникам Моим». Мыслью даже… А мы?! Хоть какой над нами
    дракон-крокодил был бы, Им над нами поставленный – безропотно надо принимать. А
    над нами-то были поставлены не драконы – Ангелы! Эх… Ну вот, и как раз тогда
    Григорий Ефимыч пришел. Перво-на-перво к Царице, конечно, поклонился Ей, ручку
    поцеловал. Гляжу я на него и вижу Божьего человека без притворства. Тут меня не
    проведешь, глаз у меня на сей предмет артиллерийский, притворщиков-актерщиков
    повидал я на своем веку. И говорит он Царице, на меня указуя: «А что,
    Матушка-Государыня, прибавляется у тебя подданных!» И ко мне: «Ну что,
    подданный, болит ноженька? Боли-ит, вижу, а ты боль-то не матершиной про себя
    заглушай, а молитвой вслух! Сейчас утишим болячку», – кладет руку мне на одеяло
    и дальше говорит: «Пантелей-мученик, утишь боль новоподданному Державы
    Российской, рабу Божьему… имя как?» Иван, говорю. «Ивану, » – громко возгласил.

    – И что, прошла боль? –
    спросил полковник.

    – Прошла. И зря
    усмехаетесь.

    – Да не усмехаюсь я,
    так…

    – Так вот, все у нас –
    «так». Ну вот… а тут входит хирургичка главная, княжна Гедрейц, и ну прямо
    волком глядит на Григория Ефимыча и что-то сердито шепчет ему, Царицы не
    стесняясь. Потупился он и ушел. Мне б убийцы его попались!.. А я тогда говорю
    Царице: Ваше Величество, а давайте из всех выздоровевших раненых, что через Ваш
    лазарет прошли, особый гвардейский батальон составим, для Вашей охраны. Ежели
    что, говорю, всех сметем, никто не подступится! Она смеется, зачем же, говорит,
    инвалидам в охрану? А я говорю: каждый инвалид, из сего лазарета вышедший, трех
    лейбгвардейцев стоит. Эх… чего ж теперь… И вся Она… Эх, словеса наши тусклые!..
    Ни одной эдакой «фразы», ни одной «позы», никогда о Себе – только обязанности,
    только долг перед Царем, перед Наследником-сыном… А какого будущего Царя
    лишились! Наследник часто приезжал, больше всего про войну расспрашивал, да и
    сам уж – полной цены военный, арторудие не хуже меня знает. И… эх, и во всем
    облике Его – нездешность какая-то, не от мира сего. Наверное, от тех болей, что
    переносил; Он рассказывал, как Григорий Ефимыч его молитвами лечил. И печаль в
    сем отроке особая, и радость особая… а иной раз как глянет – ух! Царь! В 12 лет
    уже – Царь! Теперь вот вместо Него – таврические, кость бы им в глотку, а больше
    всего нам. Я ж при Дворце остался, истопником, а когда Семью Царскую
    арестованными объявили – не остался, потому как тоже бы считался арестованным.
    Потом, было, дернулся, а – поздно. Вот тебе и гвардеец-инвалид. Зачислили меня
    в помощники садовника в парке. Этот генерал с козлячей бородкой, который Царицу
    арестовывать приезжал, Государь тогда еще в Ставке был, выходит из дворца. Я к
    нему. Ваше Высокпревосходительство, говорю, прикажите унять буянов, что
    расквартированы тут, это, говорю, не охранники, а бандиты: ночью спьяну козочек
    царских, что в парке жили, перестреляли. А он и отвечает: русскому солдату все
    можно теперь простить, поняв его восторг по случаю падения царизма и
    самодержавия. Во как! Ай да генерал! Я аж окостенел от такого ответа. Таращусь на
    него, глазами хлопаю, вид у меня полностью дурной, а он смеется: как
    командующий Петроградским округом разрешаю тебе участвовать в поедании козочек,
    если их еще не съели… Вот так. А фамилия звучная – Корнилов. Ой, так вам за
    назначением к нему ведь!.. Тогда идите прямо в совдеп, к этим, командирам
    «восторженных», кто Приказ №1 состряпал. Надо же, из плена бежал, Царем
    обласкан… это получается, что он на фронте, под Царской присягой воюя, только и
    ждал, когда ж ему «восторгаться» придется от падения самодержавия?! М-да,
    сплошной восторг кругом!.. Одна вьюга Пасхальная тоской воет, она-то с
    понятием… Уж третий день, как турнули меня «восторженные» с моего
    садовничества, прямо после того, как Царица всем нам пасхальные подарочки
    раздала: яйца фарфоровые с царским клеймом (уточнить погоду и календарь) и
    салфеточки «О.Т.М.А.» У меня теперь этих святынек много. А яйца – последний
    запас, так и сказала. Не будет больше у русских людей царских пасхальных
    подарков. Теперь «восторженные» восторги свои дарить будут. И я Ей подарок
    дарил, не взяла, назад отдала – пусть, говорит и это будет тебе памятью обо
    Мне. А вот это уж точно память так память: письмо ее с обгорелыми краями,
    первое Ее письмо по-русски Ее будущему Супругу. Как вспомню те дни… и вроде час
    назад было, а… и будто сто лет прошло. Отречение уже свершилось, а Царица не
    знала, и никто не знал, а на дворец толпа прет «восторженных», тыщ триста.
    Вы-то там, на позициях, «повосторгались»?

    – Да иди ты!..

    – Понятно. Уж простите,
    Ваше Высокоблагородие. Не знаю, как у вас там на позициях, а у нас погода ох и
    хлёсткая была! Ледяная крупа с туч сыпала, сугроб за 10 минут вырастал. Ну, я,
    ясное дело, истопницкие обязанности дворнику-приятелю поручил и к защитникам
    дворца присоединился, к Сводно-пехотному полку, там еще казаки конвоя были и
    Гвардейский экипаж. А грохот пальбы из Питера – будто на передовой, а стужа – в
    январе такой не было, март, так его… проклятый месяц, хотя чего уж… Я при
    пушечке устроился, пушечку тяжелую привезли в сад, хотя – как ее использовать? Она
    ж только по дальним целям. Царица к нам вышла, еще раз имел счастье к ручке
    приложиться. Эх!.. Известий от Царя нет, дети больны, уже известно, что
    таврические взбунтовались, толпа прет, а Она вышла к нам Царицей ободряющей!
    Меха на Ней!.. Ну, действительно – Величество. Эх, кость всем нам в глотку!
    Меня узнала, чуть улыбнулась: «Инвалидная гвардия» начала быть?..

    Эх, ночь была! Чуть не
    околел от мороза около пушки, козлом пропрыгал. Утром вижу – боевых действий не
    намечается, думаю: сосну часок, на топчан свой упал и почти сутки проспал,
    проснулся – а уже царство «восторженных» во главе с таврическими – Гвардейский
    экипаж смылся, конвоя не видать, Сводный полк целиком Думе подчинился. Какой-то
    хмырь таврический приезжал, пока я спал, и уговорил офицеров полка, что теперь
    командир их не Царь, а – таврические… еще до отречения! Похоже, русского
    офицера теперь на все можно уломать. Генерал их, Ремп его фамилия, вроде против
    был, но его никто не спрашивал, спасибо, что не убили. Вижу у них смену
    караула, и сменные орут друг другу: «Поздравляем новоиспеченных граждан
    свободной страны!» Я, токо глаза продравши, ничего не понимаю. Это кого ж тут и
    в какой печке испекли за сутки, куда, думаю, разводящий смотрит на такую
    неуставную смену, и об какой вообще стране речь? Оказалось, об нашей, об
    России… Что в ней у солдат свободы убивать своих офицеров не было, это точно.
    Ну я, глаза-то продравши, спрашиваю у караульных: «Эй, громодяне, во что ж и из
    чего ж вас испекли и об чем такая радость свободная, что смена караула Сводного
    полка Его Императорского Величества вот эдак происходит, и, вообще, где моя
    пушка (а ее уже уволокли), куда ее прокараулили?» – «Пушка тебе, – радостно
    отвечают «новоиспеченные граждане», – больше не нужна, потому как нет больше
    Императорского Величества, нет больше над свободной Россией Царя – отрекся. А
    морды такие у «новоиспеченных граждан», бывших солдат Его Императорского
    Величества, которого больше нет, будто им три лишних нежданных стопки налили
    вместо одной обещанной. А я как услышал… помните, как мы Перемышль брали и на
    нежданную контратаку нарвались, и артиллерия их тяжелая по нас – прицельно.. а
    нам и по дальним целям стрелять, и от атакующих винтовками отбиваться… Ну, и
    когда кончилась вся эта огненная жуть, отгрохотало, сел я, помню, на край
    воронки, ногами вниз, у опрокинутого нашего орудия, сижу – выдохся, ни-ка-кой,
    пустее барабана, а в пустоте – тоска одна, ничего не хочется, ничего не
    можется… Ну, в общем…

    – Прострация, – мрачно
    подсказал полковник.

    – Вот так, да? Ну,
    значит так…

    – Да я ж рядом с тобой
    сидел.

    – Ну вот, как грохнули
    мне «новоиспеченные восторженные» весточку-сообщеньице, ну я… В общем, чуть
    «кондратий» меня не хватил, стал я раз в десять хуже, чем на той воронке
    сидючи. И взял я, да и пошел наверх, в покои Царицыны, дерзнуло вдруг во мне,
    сам не знаю… И прямо из лилового кабинета выходит Она, эх… Царица!… Никакое
    отречение не совлечет ни с Нее, ни с Царя их царскости… Я бухнулся на колени:
    «Жив, –

    [1][2][3][4][5][6][7][8][9][10][Вперед]